Людское клеймо

Летом 1998 года - вот когда мой сосед Коулмен Силк, два года как пенсионер, а до того сначала двадцать с чем-то лет профессор античной словесности в близлежащем Афина-колледже, затем еще шестнадцать лет декан этого учебного заведения, признался мне, что в свои семьдесят один вступил в связь с тридцатичетырехлетней уборщицей, работающей в колледже. Дважды в неделю она, кроме того, убиралась на нашей захолустной почте - в обшитом досками сером домике, который выглядит так, словно какая-нибудь горемычная семья еще в тридцатые годы укрывалась в нем от пыльных бурь Оклахомы, и который в унылой заброшенности "коммерческого центра" нашего лежащего среди холмов городишки держит над собой американский флаг у перекрестка дорог напротив бензоколонки и торгующего всем подряд магазина.
В первый раз они встретились вот как: Коулмен за несколько минут до закрытия приехал на почту забрать корреспонденцию, а она мыла там пол - высокая, худая, угловатая женщина со светлыми седеющими волосами, собранными в "конский хвост", и с жесткими, будто изваянными чертами лица, которые обычно ассоциируются с типом набожной, трудящейся от зари до зари новоанглийской домохозяйки, прошедшей через суровые испытания ранних колониальных лет, запертой внутри господствующей морали и послушной ее требованиям. Ее звали Фауни Фарли, и все беды, какие ей выпали, она прятала, прикрывая их одним из тех невыразительных костлявых лиц, что, кажется, не таят в себе ровно ничего и говорят лишь о безграничном одиночестве. Обитала Фауни на молочной ферме поблизости, где расплачивалась за проживание дойкой коров. Образование - начальная школа и два класса средней.
Лето, когда Коулмен поведал мне о Фауни Фарли и их общей тайне, было, что знаменательно, тем самым летом, когда тайна Билла Клинтона сделалась явной во всех деталях - деталях правдоподобных и вместе с тем невероятных, чье правдоподобие, как и невероятность, обеспечивалось пикантностью конкретных обстоятельств. Ничего похожего мы не переживали с тех самых пор, как некто натолкнулся на снимки новоиспеченной Мисс Америка голышом в старом номере "Пентхауса", где она была сфотографирована в элегантных позах и на коленях, и на спине, - после чего пристыженная девица отказалась от короны и заделалась поп-звездой первой величины. Лето девяносто восьмого в Новой Англии было на редкость теплым и солнечным, в бейсболе оно было летом эпического противостояния двух богов биты - белого и коричневого, а в Америке - летом мощнейшего разгула добропорядочности, когда терроризм, пришедший было на смену коммунизму в качестве главной угрозы безопасности страны, уступил место оральному сексу, когда цветущий моложавый президент средних лет и увлекшаяся им беззастенчивая особа двадцати одного года, самозабвенно, как парочка подростков на автостоянке, занятые друг другом в Овальном кабинете, оживили старейшую общественную страсть Америки - исторически, возможно, ее самую вредоносную, самую предательскую радость - экстаз ханжества. В Конгрессе, в печати, на телевидении - всюду с развернутыми знаменами пошла в атаку высоконравственная актерствующая сволочь, жаждущая обвинить и стереть в порошок, морализирующая на всю катушку, охваченная рассчитанно праведным гневом, обуянная тем самым "духом гонений", о котором еще в шестидесятые годы XIX века писал Готорн, живший не так далеко от моего здешнего дома; посредством некоего вяжуще-очистительного ритуала эти люди вознамерились избавиться от эрекции в органах исполнительной власти, придать всему вид уютного благолепия и вновь дать возможность десятилетней дочке сенатора Либермана без опаски смотреть телевизор вместе с потрясенным до глубины души папочкой. Нет, если вы не жили здесь в 1998 году - вы не знаете, что такое ханжество. Уильям Бакли, который ведет колонку в ряде консервативных газет, писал: "Когда подобным образом поступил Абеляр, нашелся способ сделать так, чтобы это не повторялось", - намекая, что наказанием за президентский проступок, продиктованный тем, что в другом месте Бакли назвал "разнузданной похотью" Клинтона, должна быть отнюдь не столь бескровная процедура, как импичмент, а ни больше ни меньше - телесное увечье, какое нанесли в XII веке канонику Абеляру вооруженные ножами подручные каноника Фюльбера в отместку за тайную связь и брак с племянницей Фюльбера девицей Элоизой. В отличие от Хомейни, приговорившего своей фетвой к смерти Салмана Рушди, Бакли, мечтая о воздаянии посредством кастрации, не позаботился о денежном вознаграждении для потенциального исполнителя - однако он был столь же требователен, как и аятолла, и вдохновлялся столь же возвышенными идеалами.
Для Америки то было лето, когда вновь сделалось тошно, когда не иссякали шуточки, когда не иссякали домыслы, теоретизирование и преувеличения, когда нравственную необходимость разъяснять детям взрослую жизнь оттеснила в сторону нравственная необходимость поддержания в них всевозможных иллюзий насчет взрослой жизни, когда ничтожество людское было просто убийственно, когда в народ вселился некий демон, когда люди по обе стороны разделительной черты удивлялись: "Спятили мы все, что ли?", когда мужчины и женщины, проснувшись утром, обнаруживали, что ночью, унесенные сном из царства зависти и отвращения, они грезили о наглости Билла Клинтона. Что до меня, я мечтал об исполинском, дадаистически окутывающем весь Белый дом на манер затей Христо полотнище с надписью: ЗДЕСЬ ОБИТАЕТ ЧЕЛОВЕК. То было лето, когда в миллиардный, наверное, раз оказалось, что людская сумятица, свалка, заваруха потрудней для понимания, чем чья-то идейная позиция и чей-то моральный облик. То было лето, когда у всех на уме был президентский член и когда жизнь, во всем ее бесстыжем несовершенстве, опять сбила Америку с панталыку.

Коулмен Силк иногда звонил мне по субботам и приглашал после обеда приехать к нему с другого склона холма, где я жил, послушать музыку, поиграть в кункен по центу за очко или просто посидеть пару часов у него в гостиной за рюмкой коньяку и помочь ему скоротать вечер, который всегда был для него худшим на неделе. В большом старом белом обшитом доской доме, где они с женой Айрис вырастили четверых детей, он к тому лету уже почти два года жил один - с тех пор как Айрис скоропостижно умерла от инсульта в разгар его битвы с колледжем, разгоревшейся из-за обвинения в расизме, выдвинутого против него двумя его студентками.
Коулмен провел в Афине почти всю свою преподавательскую жизнь - общительный, остроумный человек, полный спокойной силы и столичного обаяния, наполовину боец, наполовину ловкач, ничего общего с привычным типом педанта, втолковывающего студентам греческий и латынь (одно из свидетельств тому - "греко-латинский клуб разговорного языка", который он, вопреки всем канонам, учредил, будучи еще молодым преподавателем низшего ранга). Именно его неакадемическая прямота, раскованность и уверенность в себе сделали его прославленный обзорный курс древнегреческой литературы в переводах (в обиходе - БГМ, то есть "Боги, герои, мифы") таким популярным у студентов. "Знаете, с чего началась европейская литература? - спрашивал он на первом занятии после переклички. - Со ссоры. Вся европейская словесность родилась из драки". Затем открывал том "Илиады" и читал вслух начало: "Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына... / С оного дня, как, воздвигшие спор, воспылали враждою / Пастырь народов Атрид и герой Ахиллес благородный"1. Из-за чего же поссорились эти две мощные, неистовые личности? Это так же просто, как мордобой в пивнушке. Из-за бабы, конечно. Точнее - из-за девчонки, которую увели от отца. Которая была военным трофеем. Миа корэ - вот как называет ее Гомер. Миа, то есть "одна", в новогреческом превратилось в неопределенный артикль мня; корэ, то есть "девушка", превратилось в современном языке в кори - "дочь". Агамемнон, как выясняется, предпочитает эту девицу своей жене Клитемнестре. "Ее Хрисеида не хуже, - говорит он, - прелестью вида, приятством своим, и умом, и делами!" Вот он и не хочет ее отпускать - все, как видите, яснее ясного. Когда Ахилл потребовал, чтобы Агамемнон вернул девушку отцу и умилостивил этим бога Аполлона, который был страшно разгневан, Агамемнон отказался - мол, верну, если только Ахилл даст мне взамен свою девушку. Ахилл снова в ярости. Буйный наш Ахилл - самый вспыльчивый из отъявленных головорезов, каких литераторы имели удовольствие живописать; самая гиперчувствительная, особенно если затронуты престиж и похоть, убойная машина в истории войн. Прославленный наш Ахилл - отчужденный, отдалившийся из-за щелчка, который ему дали. Великий наш герой Ахилл, гневно омраченный из-за оскорбления - из-за отказа выдать девушку, - самоизолируется, вызывающе помещает себя вне того самого сообщества, чьим победоносным защитником он является и чья нужда в нем огромна. Вот она, ссора - свирепая ссора из-за девицы, из-за ее юного тела и бешеных плотских радостей. Вот где - судите сами, к худу или к добру, - вот в каком посягательстве на фаллическую собственность, на фаллическое достоинство могучего военного вождя берет начало вся великая, ослепительная европейская литература и вот почему сегодня, спустя почти три тысячи лет, мы начинаем именно с этого..."
Поступив в Афина-колледж, Коулмен стал одним из горстки работающих там евреев и, пожалуй, одним из первых евреев во всей Америке, допущенных к преподаванию античной словесности. Несколькими годами раньше единственным евреем Афины был Е. И. Лонофф, почти позабытый ныне автор рассказов, которому я, впервые опубликовавшийся новичок, находясь в трудном положении и отчаянно нуждаясь в одобрении мастера, нанес здесь во время оно памятный для меня визит. В восьмидесятые и в начале девяностых Коулмен был, кроме того, первым и единственным евреем, занимавшим в Афине должность декана; затем, в 1995 году, уйдя с административной должности, чтобы в завершение карьеры вернуться к работе в аудитории, он возобновил чтение двух своих курсов на объединенной кафедре языков и литературы, которая поглотила кафедру античной словесности и которой заведовала профессор Дельфина Ру. На посту декана, ощущая полную поддержку честолюбивого нового ректора, Коулмен взялся за обветшалый, затхлый, сонный колледж и не без силовых приемов положил конец всему, что делало это место уютным гнездышком для, так сказать, фермерствующих господ. Он безжалостно принудил сухостой из "старой гвардии" к раннему уходу на пенсию, нанял амбициозных молодых преподавателей, революционизировал учебные программы. Можно не сомневаться, что, уйди он сам на пенсию без скандала, в его честь издали бы сборник, учредили бы цикл лекций и кафедру античных исследований имени Коулмена Силка, а может быть, отдавая должное его роли в возрождении и оживлении Афины к концу XX века, его имя посмертно присвоили бы гуманитарному корпусу или даже Норт-холлу - самому приметному строению колледжа. В том академическом мирке, где Коулмен провел большую часть жизни, он бы очень быстро перестал быть спорной, не для всех удобной и даже внушающей страх фигурой и его вечным официальным уделом стал бы почет.
Но примерно в середине второго семестра после своего возвращения на должность штатного профессора Коулмен произнес то роковое слово, из-за которого ему пришлось добровольно разорвать все связи с колледжем, - единственное губительное для него слово из многих миллионов произнесенных им за годы преподавательской и административной работы в Афине; слово, ставшее, по мнению Коулмена, непосредственной причиной смерти его жены.
В группе числилось четырнадцать человек. Перед несколькими первыми лекциями Коулмен проводил перекличку, чтобы запомнить их имена и фамилии. Поскольку две студентки из списка за пять недель не откликнулись ни разу, на шестой Коулмен спросил: "Знает их кто-нибудь из вас? Существуют они во плоти - или они духи?"
В тот же день он был вызван к новой деканше, его преемнице, и, к своему изумлению, проинформирован, что две студентки, которые оказались чернокожими и которым отсутствие на занятиях не помешало мгновенно узнать про использованное профессором выражение, обвинили его в расизме. Коулмен сказал ей: "Я имел в виду их, возможно, призрачную природу - неужели не ясно? Эта парочка не была на занятиях ни разу. Больше мне ничего о них не было известно. Я употребил слово 'духи' в его обычном и первичном значении - 'привидения, призраки'. Я понятия не имел об их цвете кожи. Лет пятьдесят назад я, может быть, и знал, что духами иногда уничижительно называют черных, - но с тех пор начисто об этом забыл. Иначе, поскольку я стараюсь ничем не ущемлять достоинства студентов, я не произнес бы этого слова. Примите во внимание контекст: 'Существуют они во плоти - или они духи?' Обвинение в расизме - надуманное. Нелепое. Его нелепость понимают и мои коллеги, и студенты. Единственное, о чем шла речь, - это их отсутствие на занятиях и возмутительное пренебрежение учебой. Что злит - это не просто абсурдность, а вопиющая абсурдность обвинения". Полагая, что достаточно сказал в свою защиту, и считая вопрос закрытым, он отправился домой.
Насколько я знаю, даже заурядные деканы, занимая промежуточное положение между преподавателями и высшей администрацией, неизбежно наживают врагов. Они не всегда могут повысить тебе зарплату, или предоставить вожделенную удобную площадку для парковки машины, или отвести более просторный кабинет, приличествующий профессору. Кандидатуры на повышение или новое назначение, особенно на слабых кафедрах, как правило, отклоняются. Просьбы кафедр о дополнительных преподавательских и секретарских ставках почти никогда не удовлетворяются, как и требования об уменьшении учебной нагрузки и об освобождении от ранних утренних часов. Людям регулярно отказывают в оплате поездок на конференции. И так далее. Но Коулмен-то был деканом незаурядным, и от кого он избавился и как, что упразднил и что учредил, с каким нахальством гнул свою линию вопреки страшному сопротивлению - все это повлекло за собой не просто обиду или неудовлетворенность горстки склочников. Находясь под защитой Пирса Робертса, красивого молодого пробивного ректора без единого седого волоса, который как пришел, так сразу и назначил Коулмена на должность декана, сказав при этом: "Настало время перемен, и кого это не устраивает, пусть ищет другое место или идет на пенсию", - Коулмен перевернул все. Когда он проработал деканом половину из своих шестнадцати лет, Робертс принял лестное предложение ректорства в одном из университетов среднезападной "большой десятки" - а получил он его благодаря повсеместной славе о рекордно быстрых достижениях Афины, за которыми стоял, однако, не столько блестящий ректор, занимавшийся главным образом привлечением средств, не заработавший никаких шишек и покинувший Афину на белом коне, а настырный декан.
В первый же месяц работы на этом посту Коулмен поодиночке пригласил к себе на разговор каждого из преподавателей, включая нескольких старейших профессоров - отпрысков известных местных семейств, чьи предки основали колледж и пожертвовали на него деньги. Профессора эти были люди не бедные, но жалованье брали в охотку. Каждого предварительно просили принести биографию - а если кто не приносил, считая себя для этого слишком великим, на столе перед Коулменом она и так лежала. Он держал их у себя по целому часу, а то и дольше, убедительно показывая тем самым, что ситуация в Афине наконец-таки изменилась, и вгоняя их в пот. Без всякого смущения он начинал беседу с того, что, проглядев биографию, спрашивал: "Ну и чем же вы, не пойму, последние одиннадцать лет занимались?" И однажды, когда ему в очередной раз было указано на статьи в периодическом издании колледжа "Афина ноутс", когда он в очередной раз услышал о филологических, библиографических или археологических ученых ошметках, которые человек ежегодно выстригал из своей древней диссертации для "опубликования" в печатаемом на мимеографе четыре раза в год, переплетаемом в серый картон сборнике, не фигурирующем ни в одном каталоге мира, кроме каталога библиотеки колледжа, - он, как передавали, дерзнул нарушить принятый в Афине кодекс вежливости: "То есть вы все тут из года в год гоняете по кругу собственное дерьмо". После чего не только ликвидировал "Афина ноутс", вернув крохотный денежный вклад жертвователю - тестю редактора, - но еще и лишил, для ускорения выхода на пенсию, самый сухой из педагогического сухостоя тех курсов, что старики механически-затверженно читали по двадцать-тридцать лет, и перебросил их на английский для первокурсников, на обзорный курс истории и на программу ориентации для вновь поступивших, которая осуществлялась в последние знойные дни лета. Он упразднил малопрестижную премию "Ученый года" и нашел тысяче долларов другое применение. Впервые в истории колледжа он заставил преподавателей, желающих получить годичный отпуск для научной работы, подавать официальное заявление с развернутым планом исследований, и в этом отпуске им очень часто стали отказывать. Преподавательскую столовую, которая славилась самой изысканной во всем кампусе дубовой обшивкой стен, он превратил в аудиторию для исследовательских семинаров, чем она была первоначально, и питаться теперь преподаватели должны были вместе со студентами. Он настоял на проведении собраний преподавательского состава - а ведь не что иное, как их отмена, сделало предыдущего декана таким популярным. Коулмен поручил секретарю проверять присутствие, так что даже светила с учебной нагрузкой три часа в неделю вынуждены были являться как миленькие. Он отыскал в уставе Афины пункт, гласящий, что в колледже не должно быть исполнительных комитетов, и, заявив, что эти неповоротливые органы, мешающие всяким серьезным переменам, возникли в силу одних лишь условностей и традиций, ликвидировал их. Он использовал собрания преподавателей для укрепления своей авторитарной власти, регулярно объявляя на них, что он намерен делать дальше, и, разумеется, давая тем самым новые поводы для недовольства. Под его началом стало трудно получать повышения - и это, пожалуй, было самым тяжелым ударом: никого больше не повышали в должности автоматически, на том лишь основании, что его лекции пользуются популярностью, и никому просто так не прибавляли зарплату. Короче говоря, он привнес дух соперничества, конкуренции - "еврейский дух", как давно еще заметил один из его недругов. И всякий раз, когда недовольные, создав импровизированный комитет, шли жаловаться Пирсу Робертсу, ректор брал сторону Коулмена.
При Робертсе все яркие молодые люди, которых Коулмен взял на работу - в том числе после аспирантуры в таких университетах, как Йельский, Корнеллский и Джонса Хопкинса, - любили его, ведь он дал им возможность развернуться. "Революция качества" - так они сами об этом говорили. Они ценили Коулмена за то, что он преградил былой элите путь в их маленькое сообщество, за то, что систематически сбивал с нее спесь - а именитые профессора от этого лезут на стенку. Все старичье, всю слабейшую часть преподавательского состава держала на плаву самооценка - лучший в мире специалист по 100 году до нашей эры и тому подобное, - но под натиском начальства их уверенность в себе пошатнулась, и за несколько лет они почти все исчезли. Опьяняющие годы! Затем, однако, Пирс Робертс перешел на высокую должность в Мичиган, а его преемник Хейнз был не настолько привязан к Коулмену, чтобы беречь этого человека с его ломовым диктаторством, благодаря которому он так быстро вычистил колледж. Молодые люди, которых Коулмен оставил или нанял, начали превращаться в ветеранов, и недовольство деканом Силком мало-помалу усиливалось. Насколько это серьезно, он не понимал до той самой поры, пока, перебирая кафедру за кафедрой, не сосчитал всех, кого, судя по поведению, отнюдь не огорчило то, что слово, избранное бывшим деканом для характеристики двух, казалось, несуществующих студенток, имеет, помимо словарного, еще и уничижительное расистское значение, чем две чернокожие студентки и обосновали свою жалобу.
Семидесятилетний профессор Коулмен Силк оставляет колледж из-за несправедливого обвинения в расизме. Трагедия в том, что Силк, в юности порвавший со своей средой и назвавшийся евреем ради того, чтобы никогда не слышать в свой адрес уничижительное "ниггер", на самом деле переступил через самого себя. И это одно из самых страшных предательств разрушит всю его с таким трудом выстроенную жизнь.