На четыре угла

Про кикимору

Утащила детеныша прямо из колыбельки, ожерельями завлекла, волосами завернула, умчалась босоногой и следов за собой не оставила. Бежит, бьет пятками землю, прижимает маленького к вислой груди. За тремя холмами смех её слышен. Тревожатся женщины, псы скулят — а поздно, не доглядели. Вместо детеныша в люльке лежит травяная куколка, и вместо сердца у ней улитка водяная.

А кикимора маленького на болото унесла, сплела ему новую люльку из камыша.

Давай себе сыночка ненаглядного растить.

Сыночек ненаглядный не гулит — булькает. С лягушками весь день играется, хватает ладошками. Трав болотных пожует, запьет густой водой — вот и сыт, вот и доволен.Только плавать не может.

Сколько она его ни учила, сколько ни шлепала глупого — не может.

Брызгает ему в лицо — он как не замечает. Бросает сыночка в воду, а он на дно уходит, не шевелится, только улыбается пуще, пока видно. Лежит в трясине, пускает пузыри.

Кикимора поначалу вытаскивала его, покуда не утоп, думала, потом научит. А то вдруг рассердилась, насовсем бросила, решила проверить, сколько он там пробудет, пока не всплывет.

Так вот только на третий день всплыл.

Похоронила кикимора сынка, пошла в деревню за новым подменышем.

А первенец до сих пор на болоте по ночам хнычет, да лягушек всех подъел.


Про сытный день

Жирных блинов, творожников, пряников глазуристых поел, кубик сахара за щеку упрятал, все грани острые с него языком слизал, склеил сладостью своё неровное дыхание.

Звонок ожиданный услышал, треск трубочный — тарара, тарара, да изза стола не встал, ноги занемели и губ разжать не смог, не крикнул, не замычал, локти на скатерти слепил крендельком и остался до вечера.

Когда завтракать садился, солнце желтое ему светило во все стеклышки, электричества не включал, зачем. А к вечеру лучи утихли, скрылись, хоть закрой глаза, хоть разинь блестящими блюдечками — всё одно. Ни самовара, ни ложки не разглядеть, а ближе них и смотретьто не на что. Хорошо хоть они с темнотой друг друга не боялись — сошлись, заполнили собой гостиную, молчат, обнимаются. Он­то, понятно, только ту обнимает, что промеж локтей умещается, а она его целого обволокла, нежит, баюкает, мухами сонными по щекам его ползает, изнутри наружу переливается.

Утро в хороших сказках каждый день начинается — да только не в этой. Высосала до донышка его темнота, мухи крошки подмели, а солнца там больше никто и не встречал.


Про нежить

Маленький. Забытый — как кажется, а как есть — так и вовсе не найденный никогда и никем, что уж тут о забывчивости говорить. Лохматый и со злыми глазками, остренько вопьётся в тебя взглядом, кольнёт до сердца, до позвоночника, насквозь выглянет и зажмурится. Вроде надо бы тут и успокоиться, перекреститься нервено, убедить своё тельце пухлое в том, что нет и не бывало такого, чтобы прямо и больно, и навылет таращились через тебя, а не на твоё лицо улыбающееся, но он хитрый, взгляд отравит заранее, чтобы и потом, через времечко круглое сердечко гнильцой отдавало, едва заметно, но уж всётаки чувствительно.

И никак, главное, ты его не поймёшь — и глаза, пиши, сердитые, и голосок недовольный, вечно скажет словечко нехорошее, когда ласкового ждёшь, улыбаясь глупо; а вот яблоками всегда угощает. Ведь, не было ещё дня, скажи, когда он нас яблоками не угощал, всегда уходишь с карманами полными и в ладошках одно самое румяное, да такое, что и не обхватить ладошками­то, несешь, к пузу прижимая. Ну вот можешь ты мне объяснить, почему он на яблоки для тебя не скупится, а улыбки жалеет?

Да сиди уж смирно, хватит лепетать, вижу и в тебе его червоточинку. Ох, глупый, ну что же ты так зачастил к нему, знаю, что не яблоками прельстился, чую, непростые сказки он тебе рассказывает. Слушай, слушай его, моё солнышко, ты уже и не боишься совсем, и то ладно, скоро совсем пообвыкнешься. Не верится мне, что он тебе больно сделает, нету в нём огня ни капельки, сила есть, да не та, чтобы ребенка калечить. Ты вот возьми, не забудь, гребешок с собой в следующий раз, причеши его хоть.


Про неслучившееся

Заставили на карачках искать пятый угол — нашел.

Обещали отпустить после дождичка в четверг — так и недели ждать не пришлось.

Вышел небом дышать. Свистели раки, кусались локти, виднелись уши. Тучи улыбались, мыли ему волосы, солнцем сушили.

Долгая дорога домой извернулась мебиусовой лентой и высадила у самого подъезда, только что на лифте до двери не домчала — заходи, родимый, наливай себе чаек, незачем тянуть.

Налил. И не только чаю налил; весь вечер только и делал, что подливал в свою бездонную кружку, и смеялся заливисто, заразительно, все соседи подхватывали, и жена вернулась, поддержала смех, запела было горькую свою песню, да поглядев на него, спохватилась и оборвала.

Поглядела в глаза ему — круглые, бледные, ветром унесенные. Погладила по голове, зашептала.

Он голову опустил ниже столешницы, покачался с минуту, встал, грохнул дверью. Ушел в поле, под тучу встал и попросил у неба — верни меня, небо, обратно, как и не было этого. Небо послушалось.

Он всё ещё ищет эти углы и локти грызть пытается — только не получается больше.


Про троллейбус

Сел на пятый троллейбус, сжал его рога ладонями и поскакал! Через крутые берега, через зеленые луга, по грибным кочкам, по полевым цветочкам, сквозь пещеры холодные да через грядки огородные. И обросли мхом да гусеницами троллейбусовы глаза, и закрыла герою колени борода черная, и было лето жаркое скоморошное, и долгая мертвая зима, а промеж них он ничего и не заметил.

Три дня и три года не спускался он на землю, не трогал травушку подошвами, а питался сплошь яблоками и воронами, водичкой дождевой запивал, верхушками елок закусывал.

И вынес его троллейбус на самый край земной, откуда реки выливаются и где люди живут досмерти. Стены у них до потолка, дети отцам по пояс, а из каждого стога по восемь синих пяток торчит. Слез, подошел к краю — да так и остался там ножками болтать.

А троллейбус, как водится, ушел в леса и белок развлекает. Они, белки, такие забавницы.


Про счетовода

Счетовод, глупый старый счетовод бросил свои счёты на пыльную дорожку, громыхнул абрикосовыми костяшками в сердцах, топнул ногой.

Порвал учетные книги на отдельные цифры, разделил каждую сумму на ноль. Плакал, бормотал, сцеплял замочками пальцы. Счёты понесло по дороге ветром, он шел за ними. Под горку плелся, потом побежал, и счеты вперед него катились весело, вприпрыжку, на камнях подскакивали, трещали задорно и всё больше разгонялись.

Он цеплялся за ногу ногой и трубил губами монотонные песни.

Счёты вели счетовода три километра, двадцать минут, две с половиной тысячи шагов, четыре долгих мелодии и одни разбитые очки.
Если бы город Санкт-Петербург мог нашептывать по ночам сказки - крейсеру Авроре (все равно она думает, что ей это снится), Дворцовому мосту, Сфинксам, Ангелу на шпиле Петропавловской крепости, духам проходных дворов и аристократически-бледным невским русалкам - он бы рассказывал их именно так, как это делает Юкка. Сначала напевно, плавно-плавно, прямо-прямо по проспекту, потом резко свернуть в подворотню, а там - трехсотлетняя тяжесть и ледяная, нечеловеческая мудрость, так вот, вам сюда, всё правильно, это именно тот адрес, который вам однажды приснился в ночь на весеннее равноденствие: помните, утром еще так легко было, как будто мир помолодел лет на пятьсот, и тени удлинились, и сказочные твари всякие ожили после зимней спячки, и понеслись наперегонки - к земле, воде, небу и солнцу, а некоторые передумали, с полдороги вернулись и перекинулись в людей.