Перпендикуляр

РУССКАЯ КЛАССИКА КАК АПОКРИФ

(фрагмент)

 

Когда-то, давно-давно, в общежитии филологи­ческого факультета Ленинградского универси­тета, будучи студентами-первокурсниками, мы впервые читали невесть как и кому в руки попавшие литературные анекдоты Хармса. А отчасти, может быть, и не Хармса, а Хармсу лишь приписывавшиеся. Ну, люди литературные эти истории знают давно... А по­скольку мы-то были филологи-русисты 18 лет от роду, и читали это впервые, то нам было особенно весело и интересно. Кто не знает, эти анекдоты такого полу­абстрактного юмористического характера основаны на том, что у каждого героя русской классики есть свои черты. Например, кто-то все время падает, кто-то все время избиваем, кто-то все время пьет, кто-то все вре­мя любит детей...

 

Например, Лев Николаевич Толстой очень любил детей. Бывало наведут ему полную комнату, а ему все мало. “Еще, — кричит, — еще!”

 

Или: Лев Николаевич Толстой очень любил детей. Бывает поймает кого в коридоре — и ну гладить по го­ловке, пока не позовут к обеду.

 

Или: Лев Николаевич Толстой очень любил играть на балалайке. Ну и еще, конечно, детей. Бывало пишет “Войну и мир“, а сам всю страницу думает: “Трень-дебедень-дебедень-бедень!”

 

Или: Лев Николаевич Толстой однажды напи­сал детские стихи. Приходит к жене и говорит: “Зна­ешь, Софьюшка, а я вот детские стихи написал. Вот почитай-ка! Правда же, не хуже чем у Пушкина?“. А сам дубину-то за спиной держит. Прочитала она и го­ворит: “Ну что ты, Левушка, конечно же, у Пушкина лучше“. Тут он тр-рах ее дубиной по голове! И с тех пор во всем полагался на ее литературный вкус.

 

Ну вот и про остальных героев анекдоты примерно такие же. И вот мы, студенты, вдоволь навеселившись над этими анекдотами, идем гулять по Невскому про­спекту. И проходим мимо елисеевского гастронома. В том же здании — театр Акимова. А на углу такая бу­дочка “Союзпечати“, и там торгуют газетами и всякими фотографиями артистов. И в самом уголку этой сте­клянной витрины — маленькие фотографии классиков русской литературы. Льва Толстого, который любил де­тей. Пушкина, который всегда опаздывал. Тургенева, который всего боялся и уезжал в Баден-Баден. Гоголя, который падал с лавки. И так далее.

 

И мы начинаем, все из себя помня эти анекдоты, час назад прочитанные, тыкать пальцами в фотографии почтенных классиков и хохотать совершенно как су­масшедшие. И прохожие, интеллигентные, культурные ленинградцы, смотрят на нас с негодованием правед­ным! Какие глумливые юнцы, которые тычут пальца­ми в светочей русской литературы, и при этом топают ногами, держатся за животы, взвизгивают и утирают слезы!..

 

Вот это старое воспоминание можно считать чем-то вроде не то эпиграфа, не то посвящения, не то преам­булы к тому, о чем мы с вами будем говорить сегодня. То есть будем мы говорить о русской классике немного не с той стороны.

 

Почему и зачем это, на мой взгляд, вообще это нужно?

 

В свое-то время, ну, допустим, в XIX веке, в на­чале XX века господствовала исключительно та точка зрения, что о писателе, об эпохе, о происходящих по­литических событиях, вообще о жизни — исследователь должен знать. Потому что ну как же не знать, что это была за жизнь — вот об этом писалось. Ну, и в резуль­тате литературоведение превратилось в совершенней­ший пересказ, вот в такое комментированное чтение: что поскольку автор был из такого-то сословия, и по­скольку происходило то-то и то-то, то это, видите, как он написал — это означает... и прочее, и прочее. Один считал так, другой считал эдак.

 

И вот стало формироваться в городе Петербурге, (с 14-го года — Петрограде), и сформировалось уже окончательно в 20-е годы Общество поэтического язы­ка. ОПОЯЗ. Некогда очень известная и в литературном мире влиятельная организация. И достаточно сказать, что именно из этой петроградской школы ОПОЯЗа вышло практически все русское литературоведение XX века, все школы.

 

Значит. Что имели в виду опоязовиты: Шкловский, Эйхенбаум, Тынянов и т.д. Эти светлые умы сказали: вы знаете, мы имеем литературный текст, а больше ничего нет. Что автор имел в виду? Как на него влияла его личная жизнь. На какие деньги он жил? Мы никогда не узнаем в точности, поэтому исследовать надо текст, и танцевать надо от текста. Вот мы берем только текст — и начинаем его изучать.

 

Но сначала им сказали: как же так, формалисты! Формальная петроградская школа, это все не то — они рассматривают произведение в отрыве от всего, они танцевали именно от анализа слова, от поэтики произ­ведения, а не от чего иного. Прошло время, их точка зрения стала господствующей, в частности в русском литературоведении; но, правда, не везде, в Советском Союзе она не стала господствующей, в Советском Союзе наоборот — процветала не то что вульгарно-социологическая, а как бы такая политико-идеолого-социологическая школа. Главное значит, какого со­циального происхождения автор и что он имел в виду в плане прогрессивного мировоззрения, а уже потом текст. Во всем остальном мире серьезные люди все-таки плясали от текста.

 

И доплясались они до того, что исследователь какого-то автора не имеет никакого представления ни об этом авторе, ни об этой эпохе, ни вообще ни о чем. Вот он вгрызся в этот текст и изучает его, не понимая, в каком измерении и в какой вселенной этот текст висит. Если кто-то из, простите, филологов-русистов — иссле­дователей, занимается, допустим, перепиской Брюсова с Белым. Он знает все про переписку Брюсова с Белым. Какое письмо, когда отправлено, где запятая, где по­марки — с точностью до последнего знака! А вообще чем они там еще занимались, его не интересует, потому что тема его диссертации — это переписка Брюсова с Белым, а все остальное — совершенно не важно. Это очень важно!! Потому что в зависимости от контекста одно и то же произведение может трактоваться так — а может трактоваться эдак.

 

Примеры, которые многие, наверное, слышали — часто цитируемая в связи с историей гитлеровской Германии, с историей Третьего Рейха фраза: “Когда я слышу слово “культура“, мой палец тянется к спуску моего браунинга“. Имелось в виду, что нацисты нена­видят и уничтожают культуру. Это если мы возьмем, изучим фразу по отдельности — вот такой формальный подход к фразе. Ну, можно еще, конечно, сочетание фонем рассмотреть, но сейчас это выходит за границы нашей задачи.

 

А в границах задачи то, что пьесу эту написал когда-то способный молодой немецкий драматург Бальдур фон Ширах, еще до того, как он бросился играть в национал-социалистические игры, еще до того, естественно, как он стал предводителем гитлерюгендта, он был способный молодой человек из хорошей семьи и написал пьесу. Патриотическую пьесу: Германия была унижена. В Герма­нии тогда практически все были патриоты. Хотя проявля­ли свой патриотизм немного по-разному.

 

И вот в этой пьесе — рассказ такой, как внутренней вставной новеллой, идет сцена, которую рассказывает главный герой. О том, как на дворе 20-го года нищета, голод, Германия опущена, много инвалидов, много си­рот, предприятия стоят. И вот под Рождество, это такая антирождественская сказка, люди все-таки съезжаются в театр на спектакль. Они выходят из автомобилей, их жены запахивают шубки, они отряхивают с себя пу­шистый рождественский снежок, который сеется с ве­чернего неба, и говорят о том, что все-таки Германия не погибла, если еще жива ее культура, потому что вот спектакль, новая постановка интересного молодого ре­жиссера, все-таки жизнь как-то продолжается. Культу­ра показывает, что не все погибло, потому что наслед­ственность культурная.

 

А рядом со входом мальчик лет десяти, озябший та­кой, в каком-то рванье, практически босиком, просит милостыню. Но милостыню просить нехорошо — при этом он как будто торгует спичками. Но они его про­сто не видят: они хорошо одеты, они хорошо выглядят, хорошо устроены, они идут на этот спектакль... И воз­вращаются с него, говоря: что не все еще потеряно, потому что культура — продолжает существовать! А мальчик-сирота, отец его погиб на Великой войне, за это время уже лежит замерзший, и над ним даже сугроб намело.

 

“Вот после этого, — рассказывает рассказчик, — когда я слышу слово “культура“, мой палец тянется к спуску моего браунинга“. Как вы понимаете, в зависи­мости от контекста фраза весьма заметно меняет свое значение.

 

Таким образом, мы начнем разговор о русской ли­тературе и русских писателях золотого девятнадцатого века. О том, что там было на самом деле, а не в огра­ничителях мифов, которые дошли до нас.

 

Начнем, естественно, с Пушкина, потому что с кого же еще... В нашем представлении сегодня Пуш­кин — это наше все, как выразились давно в России. Пушкин — это номер первый в русской литературе, Пушкин — это великий гений. И, таким образом, зна­чительная часть населения полагает, что у Пушкина, конечно же, гениальна каждая строка, потому что раз гений — значит, гениальна.

 

И здесь не лучший пример, с которым встречался в жизни я. Еду я по городу Ленинграду на частнике, то бишь на частном такси, на частной машине — человек подрабатывает извозом. Человек этот, как это говорят иногда, — лицо кавказской национальности. Я ему гово­рю, что ехать надо вот туда на Василеостровскую стрелку, и вот там прямо, значит, Пушдом. Я немного забыл, что не все обязаны знать, что такое Пушдом. И он меня спросил, и я ему объяснил. Этот человек, с заметным акцентом говорящий по-русски, желая сделать приятное пассажиру, вступить в разговор, — свойски подмигивая, говорит, что: “Пушкин написал! Вот он 150 лет назад или когда там написал, и вот до сих пор сколько его изучают, а?” Я думаю, что он не читал Пушкина ни, одной строки. Я не уверен, что он ходил в школу вообще. Тем паче не уверен, что в его школе были уроки русской литературы, тем паче не думаю, чтобы он на этих уроках что-нибудь читал. Может быть, слышал, в одно ухо вылетело, в дру­гое влетело. Не важно. Ему известно, что у русских Пуш­кин — это их всё. Откуда он-то знает? Ну, ему сказали: есть такое мнение.

 

Так вот о мнениях. Потому что, если мы будем ограничиваться Пушкиным-мифом, мы будем повторять то, что незачем повторять — это все и так знают. Если мы захотим понять хоть что-то, что может быть знают не все, то желательно посмотреть, что там было на самом деле. Ну это все равно как врачу для изучения анато­мии не надо ограничиваться знакомством с одетыми людьми, а люди нужны раздетые, и даже более того — люди отпрепарированные: чтоб можно было поглядеть, что у них внутри. Что у человека внутри — это иногда выглядит совершенно неаппетитно. Но если вы хотите разбираться в медицине, вы должны это знать. Так вот, если вы хотите разбираться в литературе, вы должны представлять себе, что такое писатель, которого читаете вы и хотите понимать. Вы можете его осуждать или не осуждать, превозносить или наоборот ниспровергать, но знать все-таки желательно, потому что только это знание поможет вам понять, что там было в его писа­ниях на самом деле.

 

Итак, Александр Сергеевич Пушкин в юные совсем еще года написал прекрасную романтическую поэму “Руслан и Людмила“, и читающая публика восхитилась. И критики сказали, что действительно необыкновенно талантливый молодой человек, прекрасные стихи, ни­чуть не хуже, чем у Жуковского, а ведь он еще совсем мальчик — во что же он дальше разовьется. Пушкин так прекрасно начинал!

 

Потом произошла другая история. Пушкин начал писать “Евгения Онегина“, уже будучи знаком читаю­щей публике России. Публика пожала плечами и спро­сила друг у друга, что это такое. Критики объяснили, что, кажется, они перехвалили юный талант, потому что они-то ожидали после “Руслана и Людмилы“..., а здесь какие-то весьма примитивные вирши, в которых ничего нет, никакого искусства, никакой красоты! Примитивный слог, примитивный лексикон, и в сущ­ности даже не понятно, зачем это он такое стал писать; что, видимо, иссяк его талант. Нет, но вы послушайте: правил — заставил, занемог — не мог, это что, рифмы, что ли? И размер этот “так думал... повеса... на по­чтовых, всевышней волею Зевеса наследник всех своих родных...” та-та-та-та та-та та-та-та... ну что это за сти­хи такие, вы понимаете.

 

Прошло, однако, полтораста лет — и любому рос­сийскому школьнику полагается знать, что гений Пуш­кин написал гениальный роман в стихах “Евгений Онегин“, где очевидно гениальна каждая строка. Черт возьми! Почему она стала гениальна? Правил — заста­вил, мог — не мог — недоумевает школьник, пытаясь понять: где же здесь божественная поэзия? и не находя ее... А учительница, отягощенная высшим гуманитар­ным образованием, у него спрашивает: “А вот смотри­те, вот здесь стихи, которые написал Ленский — “желанный друг... любезный друг...” и т.д. “Быть может я — гробницы сойду в таинственную сень... — это хорошие стихи или плохие?“. И неискушенный пятиклассник напрягает свои мозги, но видит, что размер нормаль­ный, рифма нормальная, слова такие красивые, и го­ворит, что да, по его мнению, стихи — очень хорошие. Но говорит это неуверенно — он чует такой-то подвох. А учительница ему говорит: “Э. нет.,Это очень плохие стихи. Они примитивные, они напыщенные, они по­шловаты, они какие-то неестественные. И вот Пушкин высмеивает такую поэзию“. Но школьник недоумевает: да чего ее высмеивать-то? “А по-моему у Ленского даже слова лучше выходят чем у Онегина“.

 

Значит. И по сегодня до пушкиноведов в основ­ном (разумеется, за исключениями), в основном не доходит, что гениальность Пушкина сказалась вовсе не в том, что он в “Евгении Онегине” такого написал! такого наворотил! каждое слово — такое искусство! Нет. Потому что и в “Руслане и Людмиле” больше искусства и мастерства, и у Жуковского было больше искусства и мастерства. Не в этом дело. А в том, что у Пушкина хватило наглости, хватило прозрения, хва­тило интуитивного чувства: надо так писать стихи, примерно таким же языком, как люди разговарива­ют, — очень простым, очень ясным, очень чистым, очень легким.

 

Когда он написал “Евгения Онегина“, то оказалось, что любой приличный поэт легко может подражать “Евгению Онегину“, легко может писать подобные сти­хи, потому что этот размер, и этот ритм, и эта нехитрая очень рифма сплошь и рядом глагольная. Никакого труда для человека, владеющего сколько-то ремеслом виршеплета, — никакого труда не составляют. Но вот сделать это первым! — вот для этого нужно было быть гением. Точно так же как для любого человека, который владеет топором, владеет немного столярным, плотницким делом, в сущности изладить колесо особо­го труда не составит. Ну такое-то дерево, ну на огне его немного погнул, ну посмотрел один раз, как, понима­ешь, там тележник это делает — и тоже сделал. Но человек, который придумал впервые колесо и применил его — вот это был гений всех времен и народов! Хотя сейчас нам его колесо покажется очень примитивным, потому что там нет пневматических шин, там нет подшипников, там очень много чего нет — но оно впервые покатилось: гений-то был он.

 

Точно так же после Пушкина в русской поэзии поя­вилось много умелых, тонких, изощренных, блестящих поэтов. Но это он первый стал писать таким языком, что им можно было разговаривать. И вот в этом про­стом языке не нужно искать какой-то необыкновенной выразительности, какого-то необыкновенного блеска — не было там этого никогда. Ну, я надеюсь, что понятны мои слова: не в том гениальность, чтобы все блестело, а в том гениальность, чтобы было то, что надо. Это все равно что требовать от автомата Калашникова, чтобы он был инкрустирован стразами, чтобы там была какая-то золотая чеканка, чтобы он был отшлифован до ясного зеркального блеска. От автомата Калашникова этого не требуется. От него требуется, чтобы он стрелял в любых условиях. Все, остальное не важно.

 

Вот в этом отношении есть сходство. “Евгений Оне­гин” — это та поэзия, которая стала стрелять в любых условиях. И в порядке вот этого отрясания мифов, ко­торые зачеканены в мозги, мы должны вообще посмо­треть на Пушкина номер первый, потому — что...

 

Первое, с чего у меня начались когда-то вопросы по поводу светлого образа Пушкина — это... значит так: его привез в Петербург поступать в лицей дядя Васи­лий Львович. Отлично. И еще он очень любил свою няню. Ее звали Арина Родионовна — “выпьем с горя, где же кружка...” — стихи про нее. Прекрасно. А папу как звали?

 

Ну, это можно восстановить, поскольку Пушкин был внуком Ганнибала. А Ганнибала звали Абрам. А Пушкин был Сергеевич, Александр Сергеевич, — то, может быть, папу звали Сергей Абрамович. А еще ка­кие у него были характерные черты? Погодите. А как звали маму?

 

Значит так. Как звали маму вы будете смотреть сами, я этого вам сейчас говорить не буду, вы это лег­ко найдете хоть в Интернете, хоть в биографиях, — но факт тот, что: спросите-ка вы у российского советского школьника, как звали маму Пушкина? — Не знает он, как звали маму Пушкина! Мама здесь как бы вроде ни при чем. Ну, родила и родила... и ладно.

 

Так, теперь смотрите: а что там было у Пушкина на­счет братьев, сестер? Кажется, у него был брат. Может быть, Левушка. А еще у него братья были? А сестры? А кто еще был?.. А в чем вообще дело?! Почему о дяде написано, няня как родная — а мама непонятно где?!

 

Теперь едем дальше. Мельком говорится в биогра­фиях Пушкина, что в общем он был небогат и вечно нуждался в деньгах. Ну не был он магнатом. А еще говорится, вроде бы независимо от этого всего, что по­сле того, как он окончил лицей и написал стихов и оду “Вольность“, его сослали в Молдавию. В Кишинев его сослали. И такая глава была в учебниках: “Кишинев­ская ссылка“, “Пушкин в ссылке в Молдавии“.

 

Его что же, с жандармами сослали или по этапу? Или как-то еще, или с запретом жить в столицах? Ви­дите ли в чем дело. Вот как в Советском Союзе молодых специалистов распределяли на работу. То Пушкина распределили в Молдавию! Его взяли служить по Иностранному ведомству, в Иностранную коллегию. А поскольку места подходящего не было, поскольку что-то и с деньгами было плохо, и родители за него что-то не хлопотали, (а вообще непонятно, где они скрыва­лись всю дорогу), — то ему место попало такое неру­блевое: его кинули типа отрабатывать диплом за лицей на периферию. Его отправили в Молдавию.

 

Далее. Мне не удалось найти ни в одной биогра­фии каких-то следов полезной деятельности Пушкина в Молдавии. То есть ощущение такое, что Пушкин в Молдавии делал следующие вещи:

 

1.Разумеется, писал гениальные стихи и вынаши­вал замыслы еще более гениальных произведений;

 

2. Поскольку Пушкин был всегда любим женщи­нами, с восторгом говорили все биографы, ну и сам, конечно, любил женщин, то он занимался тем, что был любим женщинами;

 

3. Ну, он там, может быть, немножко выпивал, ну тогда это было принято: шампанское, жженка...

 

4. Ну, может быть, он иногда во что-то играл, ну это было принято;

 

5. У него там дуэль чуть не случилась с одним офи­цером, — собственно, случилась, но потом они броси­лись друг другу в объятия.

 

Вообще получается, что это был немного такой скандальный молодой человек, любитель выпить, любитель сыграть, любитель пройтись по бабам. Еще он писал стихи. Вот, в сущности, и все, чем он за­нимался.

 

Вы знаете, это совсем не та ссылка, которая обыч­но представляется нам, то есть какой-то глухой угол, скудная жизнь, отсутствие женского общества, жандармы там. Нет, ну что значит ссылка, в Молдавии люди жили!

 

Потом его отправили дальше. Его сослали на Чер­ное море! Знаете, в России многие желали бы, чтобы их сослали на Черное море, но не всем это удается.

 

Сослали его непосредственно в Одессу. И в Одессе не то чтобы он где-нибудь там ночевал, как Диоген в бочке на берегу. Граф Воронцов его поселил в своем дворце. И не просто в своем дворце — это был какой-то прием по-чукотски, в том смысле по-чукотски, что граф, может быть, и не знал, что он предоставил Пуш­кину полное гостеприимство вплоть до собственной жены, но жена эта знала, и Пушкин тоже знал.

 

И когда читаешь какую-то биографию типа, что сразу у княгини Воронцовой Пушкин встретил пони­мание, он ей читал стихи, она там тоже ему что-то рас­сказывала и внимала. Они прекрасно понимали друг друга, и более того: несколько позднее у графини Во­ронцовой родилась дочь, по отзывам очень похожая на Пушкина; так что как-то можно думать...

 

Следующий абзац идет, от которого у человека неподготовленного, который любит Пушкина недоста­точно, просто отваливается челюсть. Следующий абзац начинается так: “А вот с графом отношения у Пушкина не сложились“. Очевидно, авторы хотели, чтобы граф так же, как и жена, любил Пушкина... ну и так далее, так далее, вы понимаете.

 

Однажды граф, обозленный тем, что, кажется, мо­жет получиться дочь, похожая на Пушкина, возникло такое подозрение, и вообще Пушкин у него ест, у него пьет, ездит в его экипаже, говорят, спит с его женой, а про него в благодарность пишет известные стихи: “Полумилорд, полуневежда, полуподлец...” и т.д. То есть поистине неблагодарный гость. Обозленный граф командировал Пушкина на борьбу с саранчой. Это сейчас звучит смешно, а должен же в конце концов молодой чиновник хоть что-то делать общественно полезное кроме того, что он делал в доме графа.

 

Пушкин написал вместо отчета стихи весьма изде­вательские: “Саранча летела, летела и села. Села, по­сидела и дальше полетела“. После чего граф написал в Петербург слезную бумагу, чтобы этого паршивца убра­ли с глаз его долой и навсегда, потому что делать с ним нельзя ничего, к делу приспособить невозможно, и он вообще, граф, умывает руки. Тем более что Пушкин играет, затевает ссоры, вот его пристрелит кто-нибудь на дуэли, а граф потом отвечай. Короче говоря, Пуш­кина уволили со службы.

 

По службе он не тосковал, но зарплату выплачивать перестали. А вы знаете ли, поэт, который любит хоро­шо жить и привык получать зарплату, оказавшись без денег, впадает в какое-то очень затрудненное состоя­ние. Он не понимает, как жить дальше.

 

И Пушкин поехал в свое родовое сельцо Михайловское. Мне не удалось прочитать, куда именно дева­лась из Михайловского вся пушкинская родня, когда Сашенька туда приехал. Но в музее-квартире Пушки­на в Михайловском нет никаких следов, какого бы то ни было члена семьи, кроме самого Пушкина. Вот как будто они сбежали от него все, как будто их метлой вы­мело. Там жил Пушкин и редко-редко, раза два-три, к нему приезжали друзья. Всё.

 

Мы не будем повторять сплетни про то, что через какое-то время по усадьбе стали бегать дети, слегка по­хожие на Пушкина, и иногда их продавали, потому что было крепостное право и иногда помещики продавали своих крепостных с целью улучшить свое материальное положение: то есть они просто крепостных продавали и за это денежки получали. Мы не будем говорить, что великий поэт торговал своими детьми. Это, знаете, бу­дет чересчур. Но крепостные дети бегали, и никто их, знаете ли, не отпускал на волю, не возводил в дворян­ское достоинство, и т.д. и т.п. Но Бог-то с ним.

 

То, что остались воспоминания о сестрах Вольф, которые жили рядом в Тригорском, что “он развратил их, как сладострастная обезьяна“. Ну, что это за сплет­ни??? Есть масса грязной литературы типа: Пушкин и женщины, и т.д. и т.п. Вы знаете, Пушкин стал при­ближаться к 30, и пришла пора жениться.

 

А у Пушкина же не было ограничения по месту жи­тельства. Он жил в Михайловском не потому, что его выслали из Петербурга, он жил в Михайловском пото­му, что жить в Петербурге ему было не на что. Вот если кто будет в Михайловском, посмотрите — усадьба-то достаточно скромненькая.

 

Таким образом, Пушкин стал свататься к разным девицам: и к Олениной, и ко многим еще. Короче го­воря, ему отказали не то пять, не то шесть, не то семь раз. Вот все, к кому он сватался, все ему и отказали. Вполне приличные невесты. Потому что он был раз­вратник, он был игрок, он был голодранец, он был ; человек ненадежный, и ценность он имел только как все-таки известный талантливый поэт, ну куда же де­нешься, и по отзывам хороший любовник, хотя очень неверный, и верность там отсутствовала в принципе. Вот, собственно, и все достоинства, а что же еще?..

 

И в результате Пушкин посватался к почти беспри­даннице, девушке из сильно обедневшей семьи, про­винциальной красавице Наталье Гончаровой. А сватом у него выступал человек, которого не пускали ни в один приличный дом — знаменитый Федор Толстой. Толстой-Американец.

 

Тот самый, про которого Грибоедов: “...в Камчат­ку сослан был, вернулся алеутом и крепко на руку не чист“. Тот самый Толстой, который был известным бретером и убил на дуэлях 12 человек. И когда он в конце концов женился, дети у него мерли, один за дру­гим. И у него возникла суеверная убежденность, что это кара Господня. И за каждого убитого Господь при­бирает его очередного ребенка. И у них умерло с же­ной 12 детей, а 13-й остался жить. Была такая история. Вот этот шулер, бретер, мошенник, бродяга, человек деклассированный, которого не пускали никуда, Федор Толстой у Пушкина был другом, приживалом и сва­том. Ну, потому что остальные как-то не очень хотели с ним общаться, потому что человек он был ветреный, вспыльчивый, и в сущности полагали его пустым.

 

Вот за несколько лет в Михайловском его посетил, значит, однажды Пущин, ну и все на этом. Еще Анна Керн заехала, но то, что в поэзии называется "Я пом­ню чудное мгновенье", в истории болезни называется “беспорядочные половые связи” и вело к многократно­му лечению от гонореи. Хотя не такая дальняя дорога, казалось, можно было бы на лето приехать, отдохнуть месяцок, ну как на даче у лицейского друга, пожить, рыбу поудить, за девками поухаживать. Нет, нет, как-то никто не стремился.

 

И вот они переехали в Петербург. Я не могу вам сказать, на какие деньги переехали в Петербург, потому что денег, которые были даны за Гончаровой, на петер­бургскую жизнь, безусловно, не хватило бы, но Пуш­кин стал, что называется, получать кредиты. Он креди­товался под свое имя. Он был уже известный поэт. У него были поклонники.

 

Он был принят государем. И государь сказал ему знаменитую фразу: “Отныне. Пушкин, я буду сам твоим цензором“. И Пушкин выходил из царского кабине­та со слезами умиления на глазах. Ну, короче, царь ему протежировал, и это облегчало петербургскую жизнь. И ему дали самый низкий конкретно придворный чин камер-юнкера, чтобы он мог находиться при дворе. Ну слушайте, поэт все-таки, поэт. Хорошо, ну не первый, но... Как-то мы, по-моему, говорили: первый — это Крылов, второй — это Жуковский, но третий — это тоже не слабо.

 

Причем, понимаете, Жуковский уже немолод, Кры­лов какой-то толстый, неряшливый, непридворный, а этот вполне стройный, еще не такой старый, жена-красавица: лицо миловидное, талия осиная, все пре­красно, всем нравится. И государь смотрит благосклон­но... Надо же при дворе! А то, что ему дали камер-юнкера — а что же ему, князя было давать, что ли, чтобы он при дворе показывался? В общем голодранец, который ничего... (вот он при дворе ну типа: низший орден в Советском Союзе был орден Дружбы народов, который давали там поначалу кому-то — а что же ему, орден Ленина давать? А за что, собственно.)

 

И вот он был при дворе много лет, шесть-семь. В советской историографии пропагандировалась та точка зрения, что проклятый царизм убил Пушкина. Ну, в общем все, что было плохо, сделал проклятый царизм, а хорошее — это как бы вопреки.

 

Значит, проклятый царизм уплатил за Пушкина все его долги, а долгов было где-то там приблизительно 110-120 тыс. золотых рублей. Это, я затрудняюсь ска­зать, сколько миллионов долларов в пересчете на сегод­няшние деньги, но если мы тогдашний рубль возьмем за сегодняшние не менее как долларов 50-100, не ме­нее, это получается вполне приличную сумму уплатил за него государь. Лимонов пять баксов.

 

В те времена, вы знаете, если кто помнит несколько позднее происходившие события в романе Льва Тол­стого “Анна Каренина“, так вот Вронский, представи­тель золотой молодежи империи, аристократ и богач, получал из дому на свою шикарную жизнь 20 тысяч рублей. Этого хватало и на то, чтобы держать несколь­ко лошадей в конюшне, и на игру, и на пирушки, и на туалеты, и на выезд, и на шикарную квартиру и т.д. 20 тысяч — деньги к тому времени несколько помель­чали, знаете, лет так примерно 30-40 прошло, а здесь более 100 тысяч было только долгов. В большой мере долгов карточных, заложено было все. Но сохранились воспоминания о том, как, пока жена была беременна, Пушкин жил со своей свояченицей, и т.д. и т.п.

 

Но далее, вы понимаете, вот эта несчастная дуэль с Дантесом. Обычно упускается из виду, выносится за скобки, и далеко-далеко выносится за скобки, чтоб видно не было. Первое. Что уже за сколько-то време­ни, более чем за месяц до дуэли, Дантес женился на родной сестре Натали! И, таким образом, они с Пуш­киным были весьма близкими родственниками. Они были женаты на сестрах. Ну, некоторые считают такую ситуацию доказательством того, что Дантес все-таки имел роман не с Натали, а с ее сестрой, на которой же­нился. Тем более, что Дантес был красавец, Дантес был в свете, Дантес был, в сущности, юноша без средств, откуда у него были... и с чего бы ему было устраивать свои дела таким способом, чтобы ухаживать за Натали, а жениться на ее сестре?! Кстати, сестра была немно­гим богаче, чем Натали, как вы понимаете.

 

И вот сестры рыдали друг у друга на груди, не зная, как заставить Александра отказаться от дуэли! Потому что Дантес драться не хотел: во-первых, это его род­ственник, а во-вторых, Пушкин все жизнь тренировался в стрельбе. Человек маленький, физически слабый, самолюбивый, преуспеть в фехтовании ему не светило, он укреплял руку — он то ходил с железной палкой, то занимался чем-то вроде гантелей, то брал уроки стрель­бы, то тренировался в прицеливании. Короче, стрелял он действительно хорошо, по отзывам современников. А Дантес стрелял плохо. Понимаете, он был близорук, и руки у него дрожали, и вообще искусство стрельбы не требовалось для поступления в Лейб-гвардии кава­лергардский полк. Это как-то не входило в дворянские доблести. Пофехтовать да, а вот метко стрелять — что-то в этом немного плебейское. Это разбойники, пони­маете, типа Вильгельма Телля.

 

И престарелый отец Дантеса приезжал из Франции, и валялся у Пушкина в ногах, и умолял отказаться от дуэли. И Пушкин не хотел. И общие знакомые его и Дантеса делали все, чтобы хотя б смягчить условия дуэ­ли—и Пушкин категорически отказывался. Вот как дьявол какой-то тащил его на Черную речку под эту пулю!
Новая книга Михаила Веллера удивительно легким и ироничным разговорным языком увлекательно повествует о неожиданных вещах. Любовные похождения знаменитостей, судьбы великих писателей, ниспровержение кумиров и крушение авторитетов - автор впервые делится с российскими читателями мыслями, высказанными в разных столицах мира.