Шкафы и скелеты: 40 лучших рассказов 2008 года

Ася Датнова
ЧТО, ЕСЛИ

Жена, низкорослая, пышная, с жирными пальцами и мокрыми губами, с резким голосом, плывущим макияжем, в засаленном шелковом халате, — его жена была композитором. Когда соседям не мешали их крики, им мешал рев рояля, на который она после ссор набрасывалась с тем же южным темпераментом. Ее алый маникюр, ее пристрастие к восковым фруктам в вазах, креслам, похожим на располневших баб в чересчур тугих концертных платьях, ее помада, оставляющая следы на раздавленных в пепельнице окурках, раздавленных, как личинки, едкий запах ее пота. Она кричала — она не умела просто разговаривать. Дом уверенно плыл к респектабельности, управляемый ее крепкими руками с короткими пальцами. Он играл при ней вторую скрипку, невольный аккомпаниатор — зануда в очках, профессор точных наук, тихим злым голосом распекающий студентов.
Разве он мечтал о тишине?
С похорон он поехал к дочери и несколько дней жил у нее, спотыкался о кошку, нянчил внука, уже умеющего смешно поводить темными бровями. Семейные черты просматривались не только в дочери и младенце, но даже в зяте: все они были чернявые крепыши с уверенными носами. Но ему все равно казалось, что младенец похож только на зятя, и он был холоден и разочарован.
Они жили в большой квартире в сталинском доме, в районе, считавшемся элитным. В советские времена тут селились деятели искусств и генералы, во дворе у детей была подходящая компания, и по вечерам можно было не опасаться встретить возвращающееся с работы, пьющее пиво быдло. У них своевременно появились машина, магнитофон «Шарп», цветной телевизор, полированная «стенка» с выставленными за стеклом хрустальными бокалами и семейными фотографиями и густоворсые ковры. Они относились к нажитому уважительно, не допуская ни царапины на полировке, не заводя домашних животных; и ухоженные вещи, как сытые звери, важно взирали на приходивших в гости. Дочь приучили к дисциплине, она знала только тихие игры, училась на пятерки, ежедневно усердно играла гаммы, иногда поплакивая: она не очень-то любила музыку. Словом, жили они хорошо. Общались с людьми своего круга, среди которых были и известные. Слушали Баха, снисходительно относились к Шнитке и презирали современную музыку за примитивность. Всегда были в курсе культурных событий. Ездили в творческие командировки в санаторий под Рузу.
А потом пришли новые времена, дочь при первой возможности вырвалась замуж, профессорская зарплата оскудела, а жена заболела. Болела она быстро, принявшись за умирание с тем же темпераментом, что и за скандал. Но все это время в доме кто-нибудь был: родственники, дочь, зять, они помогали ворочать, мыть и кормить жену, разбирать ее невнятную речь. На семейном совете было решено поместить ее в хоспис. Когда жену выносили, в подъезде она схватила его за руку и издала басовитый гортанный звук, по щеке ее скатилась крупная слеза. Ей было жалко уезжать. Через два дня ее не стало. Никогда он не мечтал о тишине.
Он прошел в большую комнату, с неудовольствием потер пальцем поверхность рояля, на которую успела осесть пыль. Нажал на кнопку магнитофона и сел в кресло слушать музыку, сочиненную женой. Музыка начиналась и тут же привычно раздражала. Ноты были круглые, как золотые кольца на ее коротких пальцах, звуки были толстые, как шмели. Жена увлекалась экспериментами. Он никогда не мог определить, плоха ли или хороша была эта музыка. Не понимал, зачем струны рояля оборачивать бумагой и для чего вой, и перерывы, и сильные удары по клавишам. Он не смог бы определить (да и кто бы смог с точностью назначить эту цену?) и не хотел, полагаясь на многословные, полные деепричастных оборотов и профессиональных терминов суждения музыковедов, в которых, как в силках, запутывался и погибал смысл. Во всяком случае, он растроганно плакал, узнавая за бегом нот бег времени; над этой частью она работала, когда он писал диссертацию, а тут ей надо было шить платье для концерта. Была холодная зима, дочь болела, а в начале третьей части началась весна и с треском распахивали окна. As dur—D dur — Desdur—Ddur.
Музыка лучше жизни, стройнее и осмысленней, так он думал.
— Она была гений! — сказал он вслух, удивившись, как эта простая мысль не пришла ему в голову раньше.
Он распробовал ее на языке. И впервые за много дней ощутил облегчение! Вскочил и взволнованно про¬шелся по комнате. Замечал ли он это раньше? Он принялся вспоминать, и ему казалось, что замечал. Нет, он всегда знал это. Ему выпала великая честь — жить рядом с гением. Способствовать ее успехам, а потом скромно отходить в сторону, зная, что часть оваций по праву принадлежит ему. Это большая ответственность, и он оказался достоин. Он мужественно и скромно нес свой крест. Но другие — они-то понимают? Он должен рассказать им. Музыкальные критики необъективны, равнодушны или завистливы. Кто, кроме него, сумеет передать мысли, чувства, возносившие ее над обыденностью? Нет, не ее — их обоих. Он напишет и издаст книгу, вот что он сделает. Это будет главный труд его жизни.
У него улучшилось настроение, и он бодро прошаркал на кухню выпить стакан спитого чаю. Он спит на диване в комнате, бывшей некогда комнатой дочери, потому что боится идти в спальню и ложиться на их огромную кровать, покрытую золотым одеялом. Он лежит, натянув шерстяной плед на ухо, сопит заложенным носом, и во сне у него испуганное лицо. Это выражение словно говорит: пожалуйста, не будите меня. Я пишу книгу, это отнимает все мои силы, все мое время. Я боюсь не успеть. Я ищу цитаты музыкальных критиков, отзывавшихся о ней положительно, высмеиваю критиков, ругавших ее, припоминаю козни, подстроенные коллегами, с наивной язвительностью изобличаю музыкальное закулисье, я говорю об окружающей серости, посредственности, о Даре и Творчестве; но и после этого у меня останется много дела — сперва я буду издавать книгу за свой счет, потом — пристраивать ее в киоск при консерватории, торгующий нотами и брошюрками, я буду ждать рецензий и отзывов и утверждаться в мнении, что мир ненавидит истинный талант. А за этими занятиями, глядишь, и жизнь, слава богу, кончится.
Иногда, в тишине, меня подстерегает одна мысль... Но она так гадка, что я никогда не стану ее додумывать. Так ребенок не заглядывает под кровать, в темноту, не потому, что там кто-то есть, а потому, что, возможно, там никого нет. Что, если моя жена не была гением, что, если мы — обыкновенные люди? Средние. Значит, я — всего лишь муж глупой женщины, которая умерла? Ну и какой в этом смысл? Не будите меня.
Луна заглядывает в окно, и солидные вещи брезгливо смотрят на профессора. Он переворачивается на другой бок, и затылок его выглядит кротко.

Феликс Максимов
ВЕЛИКОЕ ЗАМИРЕНИЕ

Постоялец спустился по лестнице в кухню, протянул солдатскую манерку и попросил у старухи кипятка. Ста¬руха плеснула из черпака, лица заволокло паром.
— Как сестрица ваша? — спросила она.
Постоялец отмахнулся, побрел было наверх, но, держась за перила, обернулся.
— Бредит. Просит, чтобы к ней привели Золотого Петера. Не знаете, среди горожан с таким прозвищем никого нет?
— Не слыхала. Может, лучше ей ксендза? Я пошлю мальчишку, бабы говорили — ксендз третьего дня прибыл. Сынок, раз уж попы вернулись — мир долго продержится.
— Не надо. Она испугается. Подождем, пожалуй. Вдруг оправится. Она мне не сестра, а баба. Старуха отвернулась, отерла руки о фартук.
— Вот оно как. В блуде живете?
Грохнула о косяк тяжелая дверь на втором этаже.
Его звали Матей. Он был ровесником войны — в нынешнем году и ему и войне исполнилось девятнадцать лет. Еще подростком Матей был зачислен рядовым валлонского полка аркебузиров.
Война шла везде. И Матей шел везде. Топтал сапогами миля за милей глину, снег, уголья, гати, мосты, улицы. Стрелял. Рыл окопы. Спал. Ел кашу. Снова стрелял. Матерно орал в лазарете. Не дал отнять ногу. Выжил. Снова шел. Снова стрелял.
Война была довольна.
Два месяца назад холеная рука вельможи-политика в кружевной митенке обмакнула перо в чернильницу. И витиевато вывела на гербовой бумаге два слова: «Великое замирение».
Смолкли пушки. Беженцы возвращались в города. Били колокола. Снова открыли церкви, кабаки и балаганы. Болтуны и баловни вопили: «Довольно войны! Долой!»
Матей пожал плечами, сдал в арсенал оружие, получил от фельдфебеля благодарность и плату. Денег гулькин хер, и на похороны не хватит. Идти ему было некуда.
Поэтому Матей пошел домой. Дом ему виделся круглым, как яблоко. Круглая лошадь. Круглая корова. Круглый огород. И хозяин сам-друг Матей, круглый дурак. Круглый год.
Дома он первым делом крепко-накрепко запрет дверь и разведет огонь.
Бабу бы.
По дороге домой Матей встретил Еленку. Она сидела на обочине под дождем и всем говорила, что она мертвая. Держала в подоле шесть плесневых горбушек. Голова обрита наголо. Вместо титек — два пустых мешочка. Еленка показывала титьки мужчинам, потому что мертвым никогда не бывает стыдно. Матей сразу понял, что она — круглая дура. То, что надо. Крепко взял ее за руку, велел титьки никому впредь не показывать и повел за собой.
Спали в обнимку. Ели у цыганских костров, меняли пожитки на хлеб. Ушла пряжка Перевязь. Серьга. Табакерка. Матей был большой и сильный, как вол, но ел мало. Отдавал Еленке. Еленка была маленькая и слабая, как вошь. Ела, как не в себя, даже землю. Потом дристала. Тощала. Шаталась. По дороге в гору Матей нес ее на плече, а она драла его за вихры и кричала: «Но, лошадка, но!» Из ее лепета Матей узнал, что мародеры ее пустили под хор, с тех пор она крепко затвердила, что умерла, и перестала бояться. На привалах Матей рисовал в пыли прутом круг. Гляди: вот такой будет дом.
Стража на заставах окликала: куда идете? Отвечали: домой.
Еленка заболела. Кашляла еще накануне, утром — жар и хрипы.
Матей донес ее до города на руках. Половина домов заколочена. В палисадах возились беженцы. На рынке цены как в аду, но была даже белая мука и сушеная рыба. Матей распорол подкладку мундира, вынул пять монет. Хватило на комнату в трактире. Купил мяты — чтоб дышала паром. Купил муки, делал болтушку, кормил из платка. И барсучьего жира с горчичным порошком купил — растирал ей грудь.
Девка лежала на спине, хватала губами палец, язык белый. Обмочилась. Матей подмыл ее из манерки остывшей водой, сменил простыню. Открыл окно. По площади бродила ничья лошадь. Над площадью летели птицы. Покосилась от пушечного залпа башенка ратуши с флюгером, уже навели леса.
Обустраивалось население.
Еленка открыла глаза
— Приведи мне Золотого Петера.
Пятый день душу рвет. Матей кулаком по столу бухнул.
— Какого тебе Петера, дура!
— Золотого, — ответила Еленка и пальцем показала. Матей глянул в окно и обомлел.
Солнце валилось за кровли — и купался в закатном огне петух-флюгер на раненной взрывом ратуше. Золотой Петер раскинул крылья и хвост-радугу над алой черепицей, дразнил змеиным языком меж дольками клюва, гребень его — жаркая корона.
— Ох ты ж мать честна... — сказал Матей. А Еленка заснула. Матей тронул лоб. Сухо. Горячо. Скверно.
Матей спустился в зал, где обедали артельщики — плотники да каменщики. Подсел к столу. Спросил пива. Слушал болтовню. Жиды колодцы травят, бить их семя пора. Хлеб и табак дорожают. Звезду с хвостом видели, и баба голая выше леса катилась на огненном колесе. Мертвецы на перекрестках пляшут. Скажи, солдат, жизни нет?
Матей кивал в ответ, думал о своем. Молодой артельный охламон, шатаясь, вышел на двор отлить, Матей рядом с ним встал. Достали, пустили струи в траву.
— Почем инструмент одолжишь? — спросил Матей. Парень заломил цену. Матей крякнул.
— А в обмен?
Парень помялся, ткнул Матея в мундирную куртку — пуговицы. Хорошие, медные, восемь штук. Матей вынул нож из сапога, срезал пуговицы с нитяным «мясом», ссыпал в горсть.
Парень инструмент выдал. Клещи. Ножовка. И всякое разное.
Сумерки миновали. Поползла туманами с луговин тесная сутемь. Улицы перегородили цепями. Ночной дозор топал по кварталам. Далеко лаяли псы. Матей шел по площади к ратуше, нес на вытянутой руке фонарь. На шее болталась холщовая сума с инструментом.
Матей огляделся. Никого. Окошко трактирное на втором этаже светится, как желток в круглом яйце. Хорошо, что свечу в черепке для Еленки оставил — девка хоть и говорит, что мертвая, а темноты не любит. В темноте, мол, ее костяные звери стерегут. Матей перекрестился. Выдохнул. И полез на леса.
Шатко. Валка Ветер гудел. Во рту солоно. Пот со лба. Уронил фонарь с высоты последнего пролета лесов. Гулко грянулась жестянка, рассыпались искры, все погасло. Июнь. Светает рано. Вот и славно. Матей вскарабкался выше, крепко расставил ноги, стиснул ободранные по костяшкам кулаки на штыре флюгера. Обхват в руку толщиной. Хорошо, что перекошен шпиль войной, что ненастьем источен. Матей со звяком перебрал в суме инструмент. Ну, счастлив наш Бог, Матей. Давай помаленьку, брат.
Город, глубоко внизу под ногами его, вполглаза спал и плыл во сне к рассвету, точно колыбель по алым волнам. На выселках — сады и огни.
Ходуном вело доски лесов под сильным восточным ветром, приносящим дожди и кучевые урожайные облака.

В сборник вошли 40 рассказов, которые составитель Макс Фрай считает лучшими текстами, написанными в 2008 году по-русски и в силу рокового стечения обстоятельств до сих пор не опубликованными. Самые это лучшие рассказы или нет - вопрос, конечно, спорный. Но составителю этого сборника лучше не перечить. Вредный он у нас - жуть.
Постоянные читатели "ФРАМа" уже, не сомневаюсь, заметили, что в каждом сборнике лучших рассказов года публикуется на один текст больше, чем в предыдущем. Начинали мы когда-то с тридцати семи, а теперь вот их уже сорок. Это, конечно, я нарочно так делаю. И конечно, с задней мыслью. Постепенным увеличением числа лучших рассказов года составитель сборника как бы намекает, что в некоторых случаях хороших вещей со временем становится только больше, следовательно, перемены бывают к лучшему, будущего бояться не нужно, а смерти нет, разве только скелеты по шкафам околачиваются, но это только вносит в жизнь приятное разнообразие.
В сборник вошли произведения писателей: Д.Дейч, А.Датновой, Ф.Максимова и др.